Таким образом, благодаря иерархии, признаваемой представительницей предания двенадцати апостолов, церковь совершила, не ослабив себя, труднейшее из превращений. Она перешла из состояния кружкового, если позволено будет так выразиться. в состояние светское, из маленькой общины ясновидцев стала церковью, открытой всем и, следовательно, подверженной многим несовершенствам. To, что, казалось, навсегда должно было остаться мечтой фанатиков, сделалось прочной религией. Что бы ни говорили Гермас и монтанисты, стало возможным быть христианином, не будучи святым. Повиновение церковной власти теперь важнее в христианине, чем дары благодати. Отныне эти дары будут даже возбуждать подозрение. и наиболее осчастливленным ими нередко придется становиться еретиками. Раскол - важнейшее церковное преступление. Подобно тому, как относительно догмата христианская церковь уже имела правоверный центр, называвший ересью все, что уклонялось от признанного типа, так у нее была и средняя мораль, пригодная для всех и не приводившая непременно к концу мира, как мораль умерщвляющих плоть. Оттолкнув гностиков, церковь отвергла утонченности догмата; в лице монтанистов, она отвергла утонченности святости. Крайности тех, которые мечтали о духовной церкви, о высшем совершенстве, разбивались о здравый смысл установленной церкви. Массы, уже значительные, составляли в церкви большинство и понижали нравственную температуру до уровня возможности.
Таким же образом ставился вопрос и в политике. Крайности монтанистов, их яростная проповедь против римской империи, их ненависть к языческому обществу не могли всем нравиться. Империя Марка Аврелия быда уже далеко не то, что империя Нерона. С той нельзя было примириться; а тут была возможность соглашения. Церковь и Марк Аврелий во многом преследовали одну и туже цель. Ясно, что епископы уступили бы светской власти всех фригийских святых, если бы, ценой этой жертвы, возможно было достигнуть союза, который отдал бы в их руки духовное управление миром.
Наконец, духовные проявления и другие сверхъестественные подвиги, превосходные для поддержания рвения маленьких общин иллюминатов, становились неприменимыми в больших церквях. Крайняя строгость правил о покаянии была нелепостью и бессмыслием при стремлении выйти за пределы кружкового собеседования так называемых чистых. Народ никогда не бывает составлен из одних непорочных людей, и простому верующему необходимо неоднократно быть допущенным к покаянию. Поэтому было признано, что можно быть членом церкви, не будучи ни героем, ни аскетом, и что для этого достаточно повиноваться своему епископу. Святые возопиют, борьбе личной святости и иерархии конца не будет; но средние люди одолеют; можно будет грешить, не переставая быть христианином. Иерархия даже предпочтет грешника, прибегающаго к обычным способам примирения, высокомерному аскету, который сам себя оправдывает нли воображает, что не нуждается в оправдании.
Но ни тому, ни другому из этих двух принципов не будет дано совершенно изгнать другой. Рядом с церковью общей останется церковь святых; рядом с светом возникнет монастырь, рядом с простым верующим явится монах. Раз царствие Божие, по проповеди Иисуса, неосуществимо в мире, каков он есть, и мир упорствует в своем нежелании измениться, что же остается, как не основывать маленькие царствия Божии, как бы островки среди неизлечимо порочного океана, где применение Евангелия совершалось бы буквально и где бы не знали этого различия между правилом и советом, которое в мирской церквн сиужит лазейкой для спасения от невозможностей? Монастырская жизнь логически необходима в христианстве. Большой организм способен развить все, что в нем заключается в зародышевом состоянии. Так как идеал совершенства, воложенный в основу галилейской проповеди Иисуса и от которого немногие истинные его ученики никогда не отступятся, не может существовать в мире, то должно было создать, для осуществления этого идеала, закрытые миры, монастыри, где бедность, самоотречение, взаимный надзор и исправление, послушание и целомудрие строго бы применялись. Евангелие действительно скорее монастырский устав (Enchiridion), чем кодекс морали, оно есть основное правило всякого монашеского ордена; совершенный христианин есть монах; монах есть последоватеиьный христианин; монастырь есть место, где Евангелие, везде являющееся утопией, становится реальностью. Книга, предположившая научить подражанию Иисусу Христу, есть книга монастырская. Довольные тем, что существует место, где морально проповеди Иисуса действителъно применяются, мирянин утешится в своих мирских связях и легко привыкнет к мысли, что правила столь высокого совершенства не для него предписаны. Буддизм разрешил этот вопрос иначе. Там каждый проводит в монашестве часть своей жизни. Христианство довольно, если хотя где-нибудь применяется настоящая христианская жизнь: буддист удовлетворен, если в какую-либо пору своей жизни был совершенным буддистом.
Монтанизм был крайностъю; он был обречен на погибель. Но, как все крайности, он оставил глубокий след. Христианский роман был отчасти его делом. Два великие предмета его энтузиазма: целомудрие и мученичество, остались основными элементами христианской литературы. Именно монтанизм выдумал эту странную ассоциацию идей, создал деву-мученицу и, введя женскую прелесть в самые мрачные изображения пыток, дал начало той странной литературе, от которой, начиная с I века, хрнстианское воображение никогда не отрешалось. Ряд этих произведений, где наслаждение неотделимо от суровости, открывают монтанистские деяния св. Перпетуи и африканских мучеников. дышащие верою в духовные дары, полные крайнего ригоризма и пламенных стремлений, пропитанные сильным благоуханием сдержанной любви, соединяющие тончайшие образы ученой эстетики с самыми фанатическими мечтами. Стремление к мученичеству становится болезнью, которую невозможно сдержать, и эта мрачная история выразилась эпидемическими действиями в толпах циркумцеллионов, которые, как безумные, бегали по стране ища смерти и заставляли людей предавать их мученичеству.
Целомудрие в браке осталось одной из основ христианского романа. А это, конечно, мысль монтанистская. Как и лже-Гермас, монтанисты беспрестанно шевелят опасный пепел, который можно оставить в покое со скрытыми под ним огнями, но который рискованно гасить насильственно. Предосторожности, которые они принимают в этом отношении, свидетельствуют об известной озабоченности, более сладострастной в сущности, чем свобода светского человека. Во всяком случае, эти предосторожности из числа тех, которые увеличивают зло или, по крайней мере его выдают, обнажают. На каждой странице монтанистских писаний встречается преувеличенное опасение красоты, запрещения относительно женского туалета и в особенности против ухищрений причееки, что позволяет заключить о чрезвычайной чувствительности к искушению. Женщина, которая невиннейшим расположением прически старается понравиться и возбуждает простейшую мысль, что она красива, становится, по учению этих жестких сектантов, столь же виновной, как та, которая возбуждает к разврату. Демон волос ее накажет. Отвращение от брака имело причины, которые должны бы были расположить к нему. Мнимое целомудрие енкратитов часто было лишь бессознательным самообманом.
Целый роман, - конечно, монтанистский, так как там доказывается, что женщины имеют право преподавать и совершать таинства,-весь построен на этом достаточно опасном недоразумении. Мы говорим о Thecla. Гораздо более скабрезного и возбуждающаго в романе святых Нерея и Ахиллея; целомудрие никогда не изображалось с большим сладострастием; никогда не говорилось о браке с более наивным бесстыдством. Пусть прочтут в Григории Турском прелестную легенду о двух Овернских Любовниках; в Деяниях Иоанна, пикантный эпизод Друзианы; в деяниях Фомы, рассказ об Индийских Обрученных; у св. Амвросия, эпизод об антиохийской девственнице в непотребном доме. Тогда станет понятным, что века, которые питались такими рассказами, могли, без особенной заслуги, воображать, что они отказались от греховной любви. Одна из тайн, глубоко прозренных основателями христианства, заключается в том, что целомудрие есть наслаждение, и что половая стыдливость есть один из видов любви. Обыкновенно люди, которые боятся женщин, всех более их любят. Как часто можно справедливо сказать аскету: Fallit te incautran pietas tua. В некоторых частях христиансвого мира, возникала в разное время мысль, что женщин никогда не должно видеть, что им прилична жизнь затворниц, по обычаю, установившемуся на мусулъманском Востоке. Легко понять, до какой степени изменился бы характер церкви, если бы эта мысль взяла верх. Отличие церкви от мечети и даже от синагоги, заключается именно в том, что женщина туда вступает свободно, наравне с мужчиной, даже когда отделена или даже завешана. Предстояло решить, будет ли христианство, как впоследствии ислам, религией мужской, откуда женщина почти исключена. Католическая церковь остереглась от этой ошибки. На женщину возложены были в церкви диаконские обязанности, и ей предоставлены хотя подчиненные, но частые сношения с мужчинами. Крещение, причащение, дела благотворительности требовали постоянных отклонений от обычаев Востока. Католическая церковь и тут, с редкой верностью такта, нашла середину между преувеличениями различных сект.
Так объясняется замечательное соединение застенчивой стыдливости и нежной доверчивости, которое характеризует нравственое чувство в первобытных церквях. Откидываем низкие подозрения пошлых развратников, неспособных понять подобную невинность! Все было чисто в этих святых вольностях; но какая требовалась чистота, чтобы наслаждаться ими и Предание гласит, что язычники завидовали праву священника видеть мгновение в купельной наготе ту, которую святое погружение сдедает его духовной сестрой. Что сказать о "святом поцелуе", который как consolameatum катаров, был амброзией этих целомудренных поколений, об этом поцелуе, который был таинством силы и любви, память о коем, соединенная о торжественными впечатлениями акта причащения, на многие дни нашла душу как бы благоуханием? Отчего же любили церковь до такой степени, что в случае выхода из нее, готовы были идти на смерть для возвращения в ее лоно? Оттого, что она была школой безконечных радостей. Иисус воистину был среди своих. Более ста лет после своей смерти, он еще научал высшим наслаждениям, открывал высшие тайны.
|